Почему русский роман построен на модели мифа, а западный основывается на сказке
9 сентября исполнилось 195 лет со дня рождения Льва Толстого, но в нашей стране интерес к великому классику не возникает только в связи с юбилеями. Поэтому сегодняшняя беседа с литературным критиком, историком, профессором филфака МГУ Андреем Ранчиным стала продолжением прошлогодней публикации о документальной основе и эстетике войны и мира в главном произведении «яснополянского отшельника». На этот раз корреспондент «МК» решил выяснить, почему жанр романа вообще так важен для русской литературы и почему роман-эпопею до Толстого никому создать в России не удавалось.
— Андрей Михайлович, помните, Набоков в одной из лекций показал слушателям масштаб Льва Николаевича, включая в темной аудитории лампы. Сначала зажег одну — мол, это Пушкин, потом вторую — Гоголь, а затем отцепил «глухую» штору, чтобы помещение резко залило светом, и победоносно прогремел с кафедры: «А это Толстой!» За какие заслуги такие почести?
— Лев Толстой отличается от других писателей тем, что создавал произведения, будто до него ничего не было, словно с чистого листа. Это была литература, сохраняющая аромат самой жизни. Условности, этакой литературности у него практически нет. А что есть? Непосредственность, живость восприятия природы, человеческих переживаний, искусства.
В молодости он восхищался французским философом и писателем Жан-Жаком Руссо, носил его потрет словно иконку. Толстому была близка мысль Руссо о естественности, природной простоте, свойственной дикарю, человеку нецивилизации, о его абсолютном превосходстве над цивилизацией с ее стереотипами.
Понятно, что Толстой был обязан многим предшественникам в русской и зарубежной литературе, тому же Руссо, Стендалю. Он никогда не отрицал значения для него прозы Пушкина с ее удивительной иерархией вещей, с ясностью и простотой фразы и с минимальной мерой литературности. Но традиция полностью растворена в его собственных текстах, она не столь явна и очевидна, как у Тургенева или Достоевского.
— А что не так с романом, почему он нашим классикам не давался? Сначала наши литераторы довольствовались «романами в письмах». Пушкин — основоположник современного русского языка — смог написать только роман в стихах. А Гоголь, как бы робея перед этим жанром, вполне себе роман «Мертвые души» назвал поэмой?
— Это серьезная проблема. Русский социально-психологический и философский роман появился значительно позже, чем западноевропейский. Первый русский роман, соотносимый с современными ему иностранными образцами, написал в стихах Пушкин. Лермонтов работал с циклом повестей, превращая его в роман благодаря общему главному герою, в то время как во Франции, Англии и Германии существовала богатая романная традиция.
— То есть Россия до Льва Толстого в этом плане отставала?
— Это отставание легко объяснить. Западноевропейские романисты создали определенные устойчивые разновидности: роман воспитания, авантюрный, исторический роман. Русским писателям ничего не оставалось, как подражать им, но этот путь не был плодотворным, нужно было искать собственный.
Кроме того, европейский роман — и об этом пишет знаменитый филолог Юрий Лотман — ориентировался на модель сказки, где герой делает карьеру, добивается успеха, получает чины, деньги, благосклонность женщин, как Эжен де Растиньяк у Бальзака.
То есть это была история внешних изменений, в то время как в русской литературе было ожидание произведения, построенного по модели мифа. Герой мифа не ищет внешнего, а стремится изменить себя внутренне и через это преображение — мир вокруг.
Как видим, это то, что называют «русским вопросом».
Русский роман начинает развиваться только тогда, когда стало понятно, какая социальная и психологическая проблематика может стать его основой. Нужны были Тургенев, Гончаров. И Лев Николаевич.
— Правильно ли я понимаю, что Толстой — первый настоящий русский романист?
— В строгом смысле «Капитанская дочка» Пушкина — это вполне роман, просто небольшой по объему. Первопроходцем был Александр Сергеевич, хотя до него были Лажечников и Загоскин. Но они творили по образцу, условно говоря, произведений Вальтера Скотта. А принципиально новое создал Толстой.
— Вы говорите о «Войне и мире»?
— Да. Когда он только приступал к работе, подбирал заглавие, был такой вариант: «Все хорошо, что хорошо кончается». Задумывался семейный роман.
Но ранее он пытался опробовать себя в прозе, трансформировать традиционные модели. Толстой создал роман «Семейное счастие» о трудностях взаимопонимания между молодыми мужем и женой. Если обычно свадьба была развязкой, то Толстой делает ее завязкой, а предметом изображения становятся супружеские дрязги, которые прежде вообще не могли стать основой сюжета.
Были еще «Казаки». Не роман, повесть — но в ней автор переосмысляет привычную романтическую модель, характерную для поэм о Кавказе, где одинокий герой приобщается к миру естественных людей (горцев).
— И все же почему роман о войне с Наполеоном стал революционным текстом?
— Потому что Толстой отказался от единой сюжетной линии, у него их несколько, причем связь между линиями объясняется родством или дружбой между героями. (Андрей Болконский и Пьер Безухов — приятели и так далее.) Произведение впервые строится не по принципу чисто событийной соотнесенности, а по смысловой похожести или непохожести отдельных элементов.
В центре всего — история трех семей: Болконские, Ростовы и Курагины, семей разных и непохожих.
Однако Толстой обращается к историческому материалу, и частная жизнь оказывается вписанной в полотно большой истории. При этом частное и большая история одинаково значимы. Именно это характеризует роман-эпопею, которая не является романом в привычном понимании и стихотворной эпопеей в духе «Илиады» Гомера.
В ситуации сплетения малого и великого значимыми оказываются не столько фабула, не перипетии, не неожиданные повороты — ничего такого в «Войне и мире» нет, как и авантюрного начала либо сюжетного напряжения. Зато персонажи второстепенные и даже эпизодические оказываются чрезвычайно ценными, потому что за ними стоит целый пласт жизни.
Тот же Платон Каратаев — он фигурирует лишь в нескольких главах. Или мужик-партизан Тихон Щербатый: появился и исчез. Между тем он представительствует за весь русский народ, встретивший с вилами французов.
— Современники сразу поняли, что перед ними — великая книга об Отечественной войне 1812 года?
— Надо сказать, что они оценили роман недостаточно высоко.
Толстой отмечал, что его книга ни на что не похожа, замечая при этом, что все значительное в русской литературе выламывается из привычных рамок. В качестве примера он приводил «Мертвые души» Гоголя — поэму в прозе и «Записки из мертвого дома» Достоевского, балансирующие на грани беллетристики и очерка.
— Можно уже дать четкий ответ, как правильно «переводить» с дореформенного русского второе слово в названии? «Мир» — это общество/окружающий мир или отсутствие войны?
— В заглавии первой части романа, публиковавшейся в журнале «Русский вестник», в заглавии стояло «1805 год».
Но Толстой выбрал название «Война и мiр» в значении «война» и «противоположность войне» — и одновременно «Война» и «общество», потому что «мiр» в написании «и с точечкой» означало именно это.
Хотя написание «мiр» встречается только в одной из рукописей, во всех остальных местах была почти привычная нам орфография: «Война и миръ». Но второе значение всегда учитывалось.
— Насколько Лев Николаевич «выехал» — простите за это резкое современное словечко — на теме войны? Если задать поисковым системам вопрос, какие в русской литературе были романы-эпопеи, ответ будет: «Задонщина» конца XIV — начала XV века о победе над татаро-монголами в Куликовской битве. И «Война и мир» о разгроме и изгнании из России французских полчищ. Война — это единственное тематическое «топливо» для романа-эпопеи?
— «Задонщина» никакого отношения к романам-эпопеям не имеет. Понятно, что можно обсуждать «Сагу о Форсайтах» Голсуорси или «Будденброки» Томаса Манна, которые можно определить как семейные саги, поскольку там материал не ограничен во времени, но зажат в пространстве одной семьи. Но у Мартена дю Гара в романе-потоке «Семья Тибо» война выступает фоном. У Шолохова в «Тихом Доне» основа — однозначно война, сначала Первая мировая, затем Гражданская. «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана зиждется на событиях Великой Отечественной, в первую очередь на событиях Сталинградской битвы.
То есть война — это обязательный ингредиент, так как в романе-эпопее недостаточно показать героя на фоне масштабной истории, нужна борьба с внешним врагом или внутренняя кровавая междоусобица как выражение кризиса, через который проходят человек и народ.
Соглашусь, что военный материал придал «Войне и миру» известность, спровоцировал интерес, но вместе с тем именно он вызвал резкую неприязнь у части читателей.
Представители старшего поколения, как, скажем, Петр Вяземский, участник войны, присутствовавший при Бородинском сражении, назвал роман воплощением нигилизма, а точнее, «нетовщиной» (русский аналог лексемы «нигилизм»). Для сверстника Вяземского Авраама Норова книга была очернением войны, издевательством над ней.
Конечно, Кутузов Толстым изображен с симпатией, но с чем она связана? С тем, что он пассивен и ничего на самом деле не делает, как мудрец, понимающий, что события идут должным образом и не следует радикально пытаться изменить ход истории. Изображение генерала Ермолова и других военачальников очень многим также не нравилось.
И если у Пушкина в «Полтаве» есть восхищение красотой битвы:
Швед, русский — колет, рубит, режет.
Бой барабанный, клики, скрежет,
Гром пушек, топот, ржанье, стон,
И смерть, и ад со всех сторон.
У Лермонтова мы видим картины почти как в одах VIII века:
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
Описание величия сражения при Ватерлоо есть у Гюго в «Отверженных», но Толстой, принимая войну 1812 года как оборонительную, лишает ее устоявшейся со времен Гомера героики.
В этом была несомненная новизна.
При этом роман — кристалл, его можно поворачивать разными сторонами и видеть разное. Хотя современникам, повторюсь, он показался странным произведением, циклопическим.
— Отсюда шутка о том, что мальчики в «Войне и мире» читают войну, а любовь пропускают, а девочки — наоборот?
— Да, одних привлекали любовные линии, пленительный образ Наташи Ростовой. Других — батальные сцены, переживания человека на войне. Каждый находил свое.
— Сложилось представление, что Лев Толстой — такой себе последовательный пацифист и оппозиционер. А между тем часть его жизни пришлась на правление Александра III, прозванного миротворцем за то, что он не начал ни одной внешней военной кампании. Когда мы говорим, что Толстой «был против», то он был против конкретного правителя или типа власти — или против всего современного ему уклада жизни?
— Скорее он был оппозиционером всему, выступал против устоявшихся порядков в самых разных сферах. Для совсем еще молодого Толстого характерна оппозиционность в духе дворянской фронды. Это есть и в дневниках, в некоторых его мыслях о проекте российской Конституции.
Эта позиция напоминала взгляды позднего Пушкина: старое, родовое дворянство как некий противовес абсолютизму, самодержавию.
То есть это не борьба с царской властью, не революционная позиция ни в коей мере. И если и оппозиция, то справа, а не слева.
«Пацифистом» он тоже не был. Но в «Анне Карениной» высказал идею, вызвавшую неприятие издателя, отказавшегося печатать в журнальном варианте эпилог. Толстой утверждал, что допустима война по приказанию правительства, но неприемлемо добровольчество.
В то время русское общество было очень сильно воодушевлено идеей помощи братьям-славянам — сербам и болгарам, угнетаемым турками, а писатель на последних страницах романа изобразил добровольцев, отправляющихся на Балканы, в весьма неприглядном виде.
Пацифизм возник на определенной стадии развития воззрений классика. Хотя уже в «Севастопольских рассказах», в «Набеге» и «Рубке леса» (о боевых действиях на Кавказе) встречаются его отдельные признаки.
— Лев Толстой оказался «своим» в СССР: в какую бы страну ни приходил Советский Союз, он приносил технологии строительства АЭС и ГЭС, развитие тяжелой металлургии, автомат Калашникова, улыбающегося из космоса Гагарина, памятники Пушкину и «яснополянскому затворнику».
— Что касается «советского Толстого», то ключевую роль сыграла статья Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции». В ней акцентировалось внимание на критике самодержавия, на критике имперской государственности и собственно социально-политического строя Российской империи.
И действительно, таковая критика у него есть — достаточно вспомнить роман «Воскресение». Там же мы находим образы революционеров: не разделяя их взглядов, писатель изображает их как людей идеи, страдальцев и мучеников.
Что еще существенно, так это стремление к «большим формам», характерное для советской культуры. Начиная с конца 20-х, в 30-е годы существовал заказ на «красного Толстого» и ожидание его появления. Молодой советской власти нужен был свой роман-эпопея, но на новом материале — и Толстой стал образцом и мерилом грандиозности.
«Тихий Дон» Шолохова — самый известный опыт такого рода, но так или иначе разные писатели искали себя в данном жанре. Подражали Льву Николаевичу, даже когда не замахивались на эпопеи, а создавали всего лишь повести и обычные романы, многие советские прозаики, скажем, Фадеев. В «Разгроме» характер психологизма взят им у Толстого.
Упрочению статуса Льва Толстого способствовала и Великая Отечественная. Толстой, учитывая его отношение к войне, не был целиком подходящим, но фрагменты «Войны и мира» перепечатывались для широкого народного чтения и производили ожидаемый эффект.
Постепенно в советской культуре сформировалась установка на преемственность по отношению к классике прошлого. По этой причине Пушкин и Толстой оказались столь востребованы, но только Пушкин не создал «Войны и мира» и о нем не писал Ленин ничего подобного.
Кроме всего прочего, Толстого ценили в мире. Его творчество можно было использовать в качестве элемента «мягкой силы», культурной пропаганды и влияния.
Источник: www.mk.ru